Азарика схватилась за изразцовую печь, тьма заполнила вселенную.
— Озрик! — Донесся из тьмы голос Роберта. Оказывается, он тоже тут. — Брат, гляди, вот это и есть мой Озрик!
Тогда приблизилось лицо, ясное, как в пролетевших снах. Улыбающееся человечно, только чуть тронутое горечью или обидой. И голос, звучный и резкий (тот, что в Туронском лесу!):
— Знай, мы, Робертины, вечно твои друзья!
Азарика вырвала руку, которую уже взял бастард, и выбежала из кельи, слыша успокоительные слова каноника:
— Оставьте мальчика, дети мои. Он ведь только что из сатанинской дыры…
С размаху упала в заросль, но там оказалась стрекучая крапива. Села, дрожа, потирая голые локти. Соловей вкрадчиво пощелкал и, осмелев, пустился высвистывать трели. И этого было достаточно, чтобы слезы прорвали плотину оцепенения, и Азарика повалилась, уже не разбирая, где крапива.
Маркграфиня Манская пришла в восторг от Часослова и заказала теперь Псалтырь. Приор мигом вспомнил об Озрике и даже явился в дормиторий осмотреть его пальцы и смазать козьим жиром.
— На Забывайку не обижайся, — сказал он. — Конечно, там не райские кущи, но ведь и ты, юноша, хорош гусь. К девицам с песнями ездить! В мои времена знаешь как за это наказывали? Привяжут за ноги к балке и висишь, пока зенки лопаться не начнут.
Азарика сослалась на шум в книгописной палате, где недолго наделать ошибок. И ей было позволено писать у Фортуната.
Теперь по вечерам, сменив лучину на ровный свет свечи, которая выдавалась только для книгописания, они с каноником становились за аналои перьями скрипеть. За полночь, убедившись, что все вокруг спокойно, Фортунат запирал дверь и, отложив недописанный лист Псалтири, вытаскивал из тайничка другую рукопись.
Это была Хроника, которую каноник вел по секрету от Балдуина, так как приор полагал, что толковать события может лишь он сам как начальник и безошибочный судия.
Раскрывая книгу, Фортунат вздыхал, кланялся распятию. Но едва лишь брался за перо, как уж не замечал ничего вокруг. Перечитывал написанное и чем ближе подходил к нынешним дням, тем становился грустней и задумчивей. Макал перо, стряхивал с него каплю и записывал очередную горестную повесть.
А затем приходил вновь в доброе расположение духа и запевал старинный канон Алкуина:
Белым светом сияй, лилия, в дальних полях.
Славным венком укрась голову девушки чистой.
За оконцем, затянутым пленкой от бычьего пузыря, неспешно шествовала ночь. В лесу ухал филин, на реке кто-то не то тонул, не то бранился. А в келье уютно трещал сверчок, попахивало свечным воском.
— Ну-ка, Озрик, — учитель время от времени отходил от аналоя и присаживался отдохнуть, — давай-ка поупражняемся. Что есть жизнь?
— Радость для счастливых, печаль для несчастных, ожидание смерти.
Уж это-то она знала назубок — диалог Алкуина с Пипином, по которому когда-то учился и ее отец!
— А что есть смерть?
— Неизбежный исход, слезы для живых, похититель человека…
— Что есть человек?
— Раб смерти, мимолетный путник, гость в своем доме.
— Как поставлен человек?
— Как лампада на ветру…
Но вот зоркий Фортунат подметил отражение внутренних бурь на благонравном лице ученика и прервал размеренный ток диалога:
— Говори.
Ученик замкнулся, насупился, как всегда бывает, когда он не в себе. Затем вдруг выпалил:
— Ну, а если… если я лампада на ветру, если раб лишь смерти, зачем тогда жить?
Фортунат сгорбился, заложив пальцы в пальцы. Что ему ответить? Господь терпел и всем велел? Или что если каждому дать волю прекратить свою жизнь, то тут же прекратится и весь мир? А ученик, поднаторевший в школьных силлогизмах, тут же и спросит: зачем же он вообще, ваш мир, в котором даже бог должен терпеть?
— А ты, сын мой, сам как думаешь — для чего жить?
— Чтобы мстить, — глухо сказала Азарика.
Каноник откинулся на спинку кресла, прикрыл руками глаза. Настало время созреть детской душе, а какие-то злые осы успели проникнуть во взращенный им пчельник!
Осторожно заговорил о том, что жизнь Озрика еще только началась, кому же мстить? Вот, например, Эд, именуемый бастардом…
И ученик, чего за ним никогда не водилось, осмелился прервать речь наставника:
— Вы… вы отпустили ему грехи?
«Так и знал, что это от Эда, от его безумных речей!» — подумал Фортунат.
— Понимаешь… как бы это тебе точней объяснить… Он лют, потому что среди лютых живет. Нет, нет! — вскричал каноник, видя, что взбунтовавшийся ученик снова хочет возразить. — Выслушай меня! Ведь чтоб понять, надо узнать человека…
Он отпил глоток из склянки с бальзамом.
— Я был капелланом его отца. Тот был еще почище — Роберт, по прозванию Сильный. Из простых ратников, а дослужился до герцогского жезла. Но жесток был тот герцог, ах, жесток!
Фортунат перекрестился.
— И своеволен без удержу! Раз, в канун пасхи, явился ко мне на исповедь. А сам весь в крови, прямо с какой-то очередной резни. Я увещеваю — поди, мол, сперва умойся! А он — весь в запале после боя — занес надо мной меч. Отпускай, говорит, грехи, не то изрублю!
Старик сокрушенно вздохнул:
— Что поделать! Но народ его уважал. При нем стало спокойнее, и норманны угомонились. Зато царствующие Каролинги платили ему злобой. Примером неустанного действия герцог мешал их ленивому житию.
Каноник перелистал Хронику, вчитываясь в некоторые места. Затем, видя, что ученик хоть и поглядывает, как волчонок, но слушает прилежно, продолжал: