Колдунья извлекла из складок юбки кусок пластины из слоновой кости, на которой были начертаны рунические письмена. Король с большим сомнением взял, повертел в руках и достал у себя другой кусок. Надлом и разделенные руны обоих кусков сошлись точь-в-точь.
— А ты меня не помнишь, — сказала старуха, торжествуя. — Я лет пять назад была у тебя от покойного канцлера Гугона.
— Как же, как же! — припомнил король. — Ты лично просила тогда за какого-то гребца, чтобы я дал ему убежать.
Волшебница вернулась к цели своей миссии.
— Канцлер Фульк напоминает тебе о вашем уговоре, помнишь? Как только он, Фульк, при всем народе повелит тебе — уходи, ты должен повиноваться беспрекословно. Час этот близок.
— Как бы не так! — вскричал Сигурд. — Он-то чем мне помог, чтобы я закончил этот злополучный поход? Седьмой месяц топчусь под стенами строптивого городишка, да поглотит его бездна!
— Во-первых, не тараторь так быстро, я не настолько сильна в норманнском языке, чтобы поспевать за извивами твоей мысли. Во-вторых, он посылает тебе доказательство своей дружбы.
— Какое?
— Ишь нетерпеливый! Сначала поклянись еще раз, что не нарушишь условий договора.
— Викинги никогда не клянутся!
— И, однако, постоянно обманывают.
— Говори, исчадье зла!
— Хорошо. Обернись-ка к скелету, то бишь к сеньору Мортуусу. Как раз за его спиной начинается подземный ход в две мили, который кончается в самом сердце Правой стороны…
Сигурд вскочил, нахлобучивая шлем. Заячья Губа удержала его.
— Не передать ли его благочестию канцлеру какие-либо заверения в благодарности?
В ответ король захохотал. Он смеялся искренне, как ребенок, даже вытер слезу краешком плаща.
— Пусть твой слабодушный хозяин, этот павлин с душою воробьишки, молит своего распятого бога, чтоб я не обманул его при расчете.
Но Заячья Губа грустно покачала головой:
— Умерь свое веселье, король. Попробуй-ка обмануть — и ты умрешь, исчезнешь, как пыль, сдутая ветром!
Сигурд, не прекращая потешаться, указывал на старуху пальцем.
— В доказательство того, — старуха понизила голос, поглядев на дверь, — что наши люди тебя окружают, мне разрешено предать тебе одного из них. Вот тебе теперь половинка старинного золотого аурея, на которой какой-то кесарь изображен в лавровом венке. Тот из твоих, у кого найдется другая половинка, — человек Фулька.
Сигурд смолк, опасливо поглядывая на волшебницу. На прощанье просил погадать ему о судьбе. Заячья Губа бросила горсть проса в плошку с вином и, поводив но нему пальцем, объявила:
— Берегись, коршун, время воробьев и павлинов кончается. Сокол уж на воле, скоро он будет тут.
— Кого ты подразумеваешь под именем сокол?
— Того, кто страшен и коршунам, и павлинам.
Сигурд устремился из пещеры. Теперь смеялась Заячья Губа.
— О святая простота! О молот в руках ловкачей!
Прискакав к своему темному шатру — старцы давно спали, устав от целодневного общенья с богами, — Сигурд запалил факел и, бросив поводья часовому, откинул полог.
На его королевском золоченом седалище расположились, тесно обнявшись, белобрысая вещая дева и самый юный из его, Сигурда, оруженосцев. Первое, что бросилось королю в глаза, — блистающая в свете факела половинка кесарской монеты на упитанной груди вещей девы. Король согнал прочь оруженосца, а деве раскроил темя утыканной шипами железной палицей.
Из подземного хода норманны вырвались, как потоп, никто не мог понять, что же случилось. Вот тут-то были захвачены врасплох и люди в домах, и женщины в постелях, и золото в шкатулках. Тяжелый черный дым стлался по воде от горевших хлебных складов, которые парижане жгли, чтобы не отдавать врагу. Каждое предместье пылало и сопротивлялось, оно знало: лучше смерть, чем варварский плен.
Но и здесь Сигурду помешало вечное пристрастие его воинов — лишь бы дорваться до добычи. Прибывавшие из подземелья волны завоевателей растворялись по кварталам, и никакая сила не могла заставить их опомниться, пока все, что взято, не было поделено. На том берегу Гоццелин страдал, сжимая пальцами виски.
— О, если б хоть сотни четыре тяжеловооруженной конницы! Враг навечно остался б в лабиринте улиц. Господи, сотвори чудо!
Но господь не хотел сотворять чудо, и лишь монастыри Правого берега успели захлопнуть ворота перед самым носом норманнов, оставшись, как занозы, в их тылу.
Месяц прошел для парижан в унынии и размышлениях, как теперь удержать Остров Франков, последнюю частицу надежды. Однажды к архиепископу Гоццелину, сидевшему за арифметическими расчетами, хватит ли на острове муки хоть по четверть фунта на едока, явился толстяк Авель, которого прелат любил называть не иначе, как «племянник». Авель мрачно жевал заплесневелую корку, а краснощекое, несмотря на наступившее бесхлебье, его лицо имело просительное выражение.
— Сегодня в монастыре святого Германа праздник… — сказал он по своему обыкновению без предисловий.
— Ну и что? — рассеянно спросил прелат.
— Я туда приглашен.
— Да ты понимаешь, что говоришь? — изумился Гоццелин, отрываясь от расчетов. — Монастырь святого Германа на Правом берегу и осажден. Как же ты пройдешь?
— Понемножку, понемножку…
И чем более Гоццелин его отговаривал и даже запрещал, тем жалобнее просил Авель. В конечном счете архиепископ решил: пусть идет, бог хранит смелых, а здесь это гороподобное дитя все равно исчахнет на четверти фунта муки ежедневно.