Он сделал приглашающий жест, и все втроем они спустились с холма, пересекли заросли ивняка и подошли к старинному, посеревшему от времени и дождей частоколу. Гермольд распахнул калитку.
— Добро пожаловать в мой родовой замок. Здесь вы не найдете каменной башни, чтобы выдержать осаду, или саженной топки, чтобы зажарить вепря целиком, зато вас ждет самое искреннее франкское гостеприимство. Дом этот построен пленными лангобардами добрых сто лет назад…
Их встретил слуга, древний, как и замок, да к тому же без руки. Хозяин перед ним заискивал: не найдется ли перепела, чтобы закусить, и глотка мозельского, чтобы промочить горло? Также неплохо бы этой юной особе дать во что переодеться. Нельзя же ей вечно придерживать пальцами прорехи!
Слуга, пришепетывая из-за отсутствия зубов, разъяснил: перепела нет, так как сеньор с утра отправился осматривать силки, а вместо того вернулся с гостями; вина нет, потому что сеньор вчера вечером распорядился отослать последний бурдюк к столу императора, хотя сам туда приглашения не получил; платья же нет потому, что одежда покойной госпожи продана еще десять лет назад. Есть костюм покойного сына сеньора, но сеньор же его не разрешает трогать…
— Так дай же его скорее, дай! Пусть девочка наденет хоть его. Он был твоего роста, Азарика, такой смышленый, подвижный мальчик. Будь сейчас хоть кувшин какого-нибудь вина, мы бы подняли по стаканчику за упокой его детской души… Да ты, девочка, не стесняйся надевать мужское, так даже безопаснее в наш смутный век!
Слуга помог ему стянуть через голову кожаную рубаху, отстегнуть деревянную ногу. Принес вареной репы в деревянном блюде и даже плеснул вина в серебряный стакан.
— Чародей! — изумился Гермольд. — Вот уж кто истинный колдун, так это ты!
Пока он таким образом перебранивался со своим слугой, Винифрид, изнемогавший от любопытства, по простоте деревенской поднялся наверх, куда Гермольд отправил девушку переодеваться. Однако тут же сбежал обратно, потирая шею.
— Вот это да! — захохотал Гермольд. — Знать, наша гостья воскресает, коль смогла отвесить этакий подзатыльник!
— Она там плачет, — сообщил смущенный Винифрид.
— И, сынок, оставь! Душа ее омоется в слезах и расцветет к жизни новой. Таково уж их, женщин, преимущество, а мы, мужи, воскресаем лишь в поте трудов и крови сражений. Однако ступай во двор. Там под навесом ты найдешь заступ и несколько досок для гроба. Да не пугай пса Гектора, он по дряхлости примет тебя за вора. И если ты еще не очень торопишься к матушке Альде, мы, пока светло, пойдем с тобой к реке и предадим земле беднягу мельника.
Вечерело. Однорукий слуга подбросил в очаг хворосту, и пламя заплясало, освещая бревенчатые стены.
— Садись, Азарика, к огню, — пригласил девушку Гермольд. — Да прикрой ноги, если хочешь, вот этой медвежьей шкурой. Она теперь совсем облезла, а ведь этого медведя я брал один на один, когда был ловок и быстр, совсем как наш добрый парень Винифрид, который побежал к матери, чтобы получить очередную порцию ругани и все равно вернуться к нам утром.
Он наклонился, грея ладони над головешками.
— Бр-р! На улице пронзительный ветер, готовится дождь, горе бездомным… Да ты понимаешь ли, девочка, мою скудную латынь? А на каком отменном языке Цицерона и Августина говоришь ты! Я уж тридцать лет не слыхивал подобной речи, живу, слыша вокруг нечто среднее между хрюканьем и гоготаньем. А вы с отцом, значит, только и говорили, что на золотой латыни? Удивительно!
Знай, что давным-давно мы с твоим отцом учились в монастыре святого Эриберта. И стать бы нам попами, да не было у нас охоты махать кадилом. И наш учитель, добрейший Рабан Мавр, нас не принуждал. Хоть сам-то он ни одной молитовки не пропустил, но нас катехизисом не мучил, благоволил нашей любознательности. И доблаговолился до того, что у любимейшего ученика Одвина — твоего, значит, отца — нашли однажды халдейские книги, и бежал Одвин, чтобы спастись от костра. А вскоре и я раньше времени покинул врата учености, потому что был привержен игре на арфе. Но в отличие от псалмопевца я больше пел про соблазны мирские…
Был я в сражениях, но не язычников покорял и не нашествия отражал. Нанимался в походы то к одному королю, то к другому. Короче говоря, помогал таких же простаков, как и я сам, истреблять. Однако приумножил состояние, женился на пленнице, доставшейся мне по жребию. Вернулся в этот самый бревенчатый чертог, и все бы хорошо, если бы не черная оспа, которая неизвестно зачем одного меня пощадила.
Но я хочу рассказать тебе о твоем отце. Однажды, когда все мои, ныне покинувшие меня, были еще живы, он прискакал сюда ночью на загнанном коне. На руках его были страшные ожоги, которые случаются лишь от божьего суда или допроса о пристрастием. В седельных сумах было все его имущество — книги, — а к груди какой-то благодетель привязал теплый и кричащий сверток. Это была ты! Хозяйка моя купила козу, чтобы тебя вскармливать, и дело пошло. Когда зажили ожоги, Одвин устроил мельницу. Люди съезжались смотреть, как человек заставил на себя работать демонов воды.
И вскоре поссорились мы с твоим отцом. Вышел капитулярий Карла Лысого, по которому все бенефиции стали наследственными. Словно безумие напало на франков — каждый спешил побольше нахапать. Бедняги землепашцы, темные и убогие! Посулами, угрозами, а то и обманом, как давешний поп, кто только не старался их закабалить! Поддался и я на этот соблазн. Отец же твой мне прямо предрек: все, что нажито чужим горем и слезами, все обернется слезами и горем. Так оно впоследствии и вышло, а мы с той поры не перемолвились с ним и словом единым, ровно пятнадцать лет! Сегодня спел я над ним, грешным, «Requiem aeternam, dona eis, domine…», а кто споет это надо мной?